Неточные совпадения
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди,
снимают верхнюю
одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом» идя друг за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это была мастерская.
Он
снимет их — да! — но лишь на краткое время, для концентрации, монополизации, а затем он заставит нас организованно изготовлять обувь и
одежду, хлеб и вино, и оденет и обует, напоит и накормит нас.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала,
сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии
одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
— Ни за что нельзя, Дмитрий Федорович. Надо
одежду снять.
Я спешно стал
снимать с него верхнюю
одежду. Его куртка и нижняя рубашка были разорваны. Наконец я его раздел. Вздох облегчения вырвался из моей груди. Пулевой раны нигде не было. Вокруг контуженого места был кровоподтек немногим более пятикопеечной монеты. Тут только я заметил, что я дрожу, как в лихорадке. Я сообщил Дерсу характер его ранения. Он тоже успокоился. Заметив волнение, он стал меня успокаивать...
Когда мы пили чай, в фанзу пришел еще какой-то китаец. За спиной у него была тяжелая котомка; загорелое лицо, изношенная обувь, изорванная
одежда и закопченный котелок свидетельствовали о том, что он совершил длинный путь. Пришедший
снял котомку и сел на кан. Хозяин тотчас же стал за ним ухаживать. Прежде всего он подал ему свой кисет с табаком.
На биваке Дерсу проявлял всегда удивительную энергию. Он бегал от одного дерева к другому,
снимал бересту, рубил жерди и сошки, ставил палатку, сушил свою и чужую
одежду и старался разложить огонь так, чтобы внутри балагана можно было сидеть и не страдать от дыма глазами. Я всегда удивлялся, как успевал этот уже старый человек делать сразу несколько дел. Мы давно уже разулись и отдыхали, а Дерсу все еще хлопотал около балагана.
— Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу. Не только скоромного, не возьму рыбы в рот! не постелю
одежды, когда стану спать! и все буду молиться, все молиться! И когда не
снимет с меня милосердие Божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.
Когда швейцар
снял с меня внизу шинель и я предстал пред ним во всей красоте своей
одежды, мне даже стало несколько совестно за то, что я так ослепителен.
— Дружина Андреевич, — сказал он важно, но ласково, — я
снял с тебя опалу; зачем ты в смирной
одежде?
Он
снял фуражку, башмаки, бросил их обратно в свою горницу, подвернул
одежду и побежал вприпрыжку босиком по скользким от дождя и шатким мосткам.
Достигнув того места на конце площадки, куда обыкновенно причаливались лодки, Ваня увидел, что челнока не было. Никто не мог завладеть им, кроме Гришки. Глеб пошел в Сосновку, лежавшую, как известно, на этой стороне реки. На берегу находилась одна только большая четырехвесельная лодка, которою не мог управлять один человек. Ваня недолго раздумывал.
Снять с себя
одежду, привязать ее на голову поясом — было делом секунды; он перекрестился и бросился в воду.
Он забегал по комнате,
снимая со стен
одежду, и бросал её Илье, быстро и тревожно продолжая говорить о том, как его били в молодости…
Точно его оголили всего, как-то необыкновенно оголили — не только
одежду с него
сняли, но отодрали от него солнце, воздух, шум и свет, поступки и речи.
Бенни решительно не знал, что ему предпринять с этим дорогим человеком: оставить его здесь, где он лежит, — его могут раздавить; оттащить его назад и снова приставить к стене, — с него
снимут ночью и сапоги, и последнюю
одежду. К тому же, мужик теперь охал и жалостно стонал.
А народ при встрече косится на меня: обрыдла, противна и враждебна мужикам чёрная
одежда захребетников. А
снять мне её нельзя: паспорт мой просрочен, но игумен надпись сделал на нём, удостоверил, что я послушник Савватеевской обители и ушёл для посещения святых мест.
Было в нем что-то густо-темное, отшельничье: говорил он вообще мало, не ругался по-матерному, но и не молился, ложась спать или вставая, а только, садясь за стол обедать или ужинать, молча осенял крестом широкую грудь. В свободные минуты он незаметно удалялся куда-нибудь в угол, где потемнее, и там или чинил свою
одежду или,
сняв рубаху, бил — на ощупь — паразитов в ней. И всегда тихонько мурлыкал низким басом, почти октавой, какие-то странные, неслыханные мною песни...
Едем мы тихо: сначала нас держали неистовые морозные метели, теперь держит Михайло Иванович. Дни коротки, но ночи светлы, полная луна то и дело глядит сквозь морозную мглу, да и лошади не могут сбиться с проторенной «по торосу» узкой дороги. И однако, сделав станка два или три, мой спутник, купчина сырой и рыхлый, начинает основательно разоблачаться перед камельком или железной печкой, без церемонии
снимая с себя лишнюю и даже вовсе не лишнюю
одежду.
Не прошло полчаса, выходит Безрукой с заседателем на крыльцо, в своей
одежде, как есть на волю выправился, веселый. И заседатель тоже смеется. «Вот ведь, думаю, привели человека с каким отягчением, а между прочим, вины за ним не имеется». Жалко мне, признаться, стало — тоска. Вот, мол, опять один останусь. Только огляделся он по двору, увидел меня и манит к себе пальцем. Подошел я,
снял шапку, поклонился начальству, а Безрукой-то и говорит...
Потом она
сняла с себя цветы и опять собрала волосы высоким узлом, облекла свое тело тонкой
одеждой и застегнула ее на левом плече золотой пряжкой.
Однажды в знойный летний день, когда было так жарко, что даже солнце тяжело задремало в небе и не знало потом, куда ему надобно идти, направо или налево, заснула старая Барбара. Молодая Мафальда,
сняв с себя лишнюю
одежду и оставив себе только то, что совершенно необходимо было бы даже и в раю, села на пороге своей комнаты и печальными глазами смотрела на тенистый сад, высокими окруженный стенами.
В передней особы форменный курьер или вестовой
снял с обоих посетителей верхнюю
одежду и пошел докладывать.
«Проезжие торговцы коней хотят попоить», — думает Абрам, но видит, что один из них, человек еще не старый, по виду и
одежде зажиточный,
сняв шапку, тихою поступью подходит к Абрамову дому и перед медным крестом, что прибит на середке воротной притолоки, справляет уставной семипоклонный начáл.
Слышит Дуня — смолкли песни в сионской горнице. Слышит — по обеим сторонам кладовой раздаются неясные голоса, с одной — мужские, с другой — женские. Это Божьи люди в одевальных комнатах
снимают «белые ризы» и одеваются в обычную
одежду. Еще прошло несколько времени, голоса стихли, послышался топот, с каждой минутой слышался он тише и тише. К ужину, значит, пошли. Ждет Дуня. Замирает у ней сердце — вот он скоро придет, вот она узнает тайну, что так сильно раздражает ее любопытство.
Когда взошедшее солнце пригрело землю, Гроссевич
снял с себя верхнюю
одежду и разложил ее на камнях для просушки, а сам остался в одних кальсонах и рубашке.
Синтянина начала быстро
снимать верхнюю
одежду, чтобы не входить к больной в холодном платье.
Сняв с себя легкие
одежды, Соня с визгом бросалась в воду, плавала, пожималась от холода, а карась, тут как тут, подплывал к ней и начинал жадно целовать ее ножки, плечи, шею…
— Пусть я сумасшедший, но я говорю правду. У меня отец и брат гниют там, как падаль. Разведите костры, накопайте ям и уничтожьте, похороните оружие. Разрушьте казармы и
снимите с людей эту блестящую
одежду безумия, сорвите ее. Нет сил выносить… Люди умирают…
— О! тогда я твоя. Бери меня, мою душу, мою жизнь. Видишь, на мне траурная
одежда. Для тебя
сниму ее, потревожу прах отца, пойду с тобою в храм Божий и там, у алтаря его, скажу всенародно, что я тебя люблю, что никого не любила кроме тебя и буду любить, пока останется во мне хоть искра жизни. Не постыжусь принять имя Стабровского, опозоренное изменою твоего брата.
Она
сняла с себя большой платок, с шеи шарф и закутала в них озябшего, несмотря на теплую
одежду, ребенка. Снег забрался ей за ворот и холодными каплями скользил у ней по спине.
Он вынул еще по дороге к трупу из ножен висевший у него на поясе кинжал и, подойдя к мертвецу, стал спокойно и осторожно разрезать на нем
одежду, чтобы не тратить времени не раздевание трупа. Шинель на покойном была только накинута, Талицкий разрезал пальто, сюртук и остальное. Для того, чтобы
снять разрезанные лоскутки
одежды, ему приходилось осторожно приподнимать труп, поворачивать его и даже иногда ставить прямо на ноги.
— Как же тебя в Питер принесло? Уж не на бесовское ли игрище, что твоя товарка так нарядна! Мы уж со внучками досыта налюбовались звездочками на ее
одежде, точно с господнего неба
сняла.